75
Проблема, по-видимому, состоит в том, чтобы заново отвоевать историю у самоуверенных
мироустроителей, противопоставить их религии прогресса более аутентичную веру. Но прежде
предстоит решить для себя трудный, чреватый многими соблазнами вопрос: нам ближе и дороже те, кто
воплощают опыт успеха с его материальными и культурными достижениями, или опыт неуспеха,
связанного с определенной моральной, ценностной позицией?
Для того чтобы приблизиться к сути этого вопроса, необходимо сделать некоторые уточнения. Во-
первых, имеют ли для нас значение моральные условия и издержки успеха: примем ли мы любой успех
или его духовно-нравственный контекст для нас не менее важен, чем конечные материальные
результаты?
Пострелигиозный человек в его нынешней, поздней стадии, когда он уже успел расстаться не только с
ортодоксальной верой, но и с ее превращенными идеологическими формами мирского служения и
аскезы, кажется, склонен отвергать значение указанного контекста. Последуем ли мы в этом за ним?
Или, даже оставаясь на позициях земной прагматики, сумеем понять, что успех любой ценой это в
конечном счете кратковременный успех, покупаемый ценой утраты кредита доверия и других кредитов,
получаемых человеком на этой Земле?
Во-вторых, нам, вероятно, придется разделить материальную и культурную стороны успеха, ибо мы
убеждаемся сегодня на примере «новых русских», какой духовной и культурной скудостью может
сопровождаться материальный успех и сколь тяжелые травмы социуму способны наносить его
носители.
В-третьих, нам придется вернуться к проверке принципа соответствия между образованностью и
моралью, который в свое время постулировало Просвещение и в ненадежности которого нас столь
часто убеждает поведение интеллектуалов, чей моральный скептицизм нередко сродни прямому
цинизму.
Наконец, необходимо выделить и такой аспект морали успеха, который напрямую связан с
вопросами социальной справедливости и смысла истории, а именно: может ли успех стать в конечном
счете универсальным, объединяющим нацию и даже все человечество? Или ему суждено оставаться
уделом избранных, даже если в их круг войдет значительная часть населения? Ведет ли история к
неуклонному расширению числа удостоенных, в конечном итоге завершаясь всемирным братством и
равенством? Или в истории сохраняется тот механизм совершенствования людей, который связан с
соревновательностью, неравенством и отбором?
Итак, перед нами две альтернативы. В первом случае в истории сохраняются традиции иудео-
христианского обетования, во втором они начисто исчезают, уступая место натуралистическому
эволюционизму и социал-дарвинизму.
Но не меньше уточняющих вопросов возникает и в связи с опытом неуспеха. Само собой разумеется,
что нынешнее либеральное отношение к неуспеху как к уделу презираемого дна общества не сулит нам
никаких историософских откровений. Но и противоположное отношение, связанное с чувством жалости
и сострадания, само по себе тоже не выводит нас за границы повседневности с ее опытом филантропии
и социал-реформизма.
Пробиться к историософской перспективе через опыт неудачи можно лишь при условии, если в этом
опыте мы увидим тайный знак избранничества печать тех, которые наследуют землю. Наследовать ее
при обычном течении событий они, как уже отмечалось, не могут. Следовательно, их избранный статус
может мыслиться только в апокалиптическом контексте мировой трагедии-катарсиса. Но здесь
возникают те самые соблазны историзма, которые провоцируют его противников противопоставлять
Историю и Цивилизацию, катастрофизм и стабильность.
В самом деле, исступленное ожидание роковых развязок и принципиальное недоверие к
действительности как она есть, способно отвратить от всякой созидательной работы. При этом
неизбежно «притуплено чувство эмпирической действительности и ее непосредственных нужд,
подобно тому как у человека, готовящегося к смерти, естественно пропадает вкус и интерес к
обыденным делам и заботам...»*.
* Булгаков С.Н. Два града. Исследования о природе общественных идеалов. СПб., 1997. С. 245.
Опустошение повседневности, ознаменовавшее социалистический эксперимент в России,
несомненно, связано с эсхатологическим чувством конца предыстории и бессмысленности малых дел,
ввиду перспективы решающей битвы добра и зла, в которой, якобы, только и могут получить настоящее
разрешение все текущие вопросы. Это принципиальное обесценивание повседневности в контексте и
|